Письма А.П.Квятковского 1921-67 >

Скачать текст

РГАЛИ 1604-1-621

Ялта 20 сентября 1928

10 ч. у.

Здравствуйте, Корнелий!

Понемногу я прихожу в себя. Медленно и туго. Нелегко проходит расход с А. В. Разошлись ведь после 14 лет совместной жизни, в которой остались годы ослепительной радости и нежнейшей человечности. Все это грустно, Корнелий. И нет выхода в покой, который мне нужен, как сама жизнь.

Я не говорю уже об общей усталости от Москвы.

Дом отдыха – это свалочное место людей, которые не в состоянии вынести самих себя, которые дохнут от скуки, оставшись даже на час с собой. Я попал в комнату, где, как в больничной палате, отлеживают бока 5 человек (я 6-й). Два репортера из «Известий», 1 – из «Огонька» (какой то зав), репортер из «Крест. Газеты», с[пец]корр. Ростовской газеты и какой то журналист (одноногий) из Чувашии. Свободное время от пляжа и от еды (5 раз) они проводят в рассказывании народных анекдотов, огажении женщин, матерщине и т. п. Чуточку они стесняются меня, но я, хотя и с большим трудом, выдерживаю свое звание репортера, – положение, при котором вся палата считает себя в праве сбросить даже крохи какой то культуры и поддерживать тон публичного дома или казармы извозчиков.

У одного типа (из «Известий», Муравин), пошляка до мозга костей, имеющего жену и ребенка никогда не сходит с языка мат и все (буквально) слова полового (и около) лексикона. Это тем более противно, что он плохо говорит по-русски (белорусский еврей), коверкает слова и ударения. Этот тип привез какую то книгу («Техника брака»). Читали вслух о приемах и формах полового акта, с гоготом, со вставками мата, с ерзаньем на кровати. Я даже подобного не видал в царской казарме. Сбежал в сад, сославшись на необходимость писать письмо.

Сначала меня забавляло это (анекдоты и поведение), наблюдал, но – невмоготу.

Люблю бродить по побережью, за городом в горах, но обязанность приходить во время к обеду и пр. тормозит ритм отдыха. Недооценил силу осеннего крымского солнца, обжегся. Кожа идет шматами. Отдыхаю несколько дней от солнечных ванн.

Был у Мандельштама. Он здесь с женой, живут с весны. Сейчас я с ними пойду пройтись берегом.

Допишу после прогулки.

21 сентября 1928 утро.

Прогулка в Никитский ботанич. сад ничем особенным не отличается, если не считать курьезного момента, когда я взял у Мандельштама его костюм, связанный ремнем (оба мы были в трусах), чтобы дать его владельцу отдохнуть (ибо – Мандельштам и его жена слабые, быстро устают в ходьбе) и ушел искать прямую дорогу. Спутники мои отстали и куда то скрылись. Я, как болван, ходил по горам, отыскивая супругов – настоящий великодушный брюконосец.

Зато какой чудесный Никитский сад! Незнакомая по северу флора (пальмы, ливанские кедры), лимоны, пробковые дубы и пр. до сих пор еще волнует меня, дразня «чрезвычайно неудавшимся путешествием вокруг света».

Посылаю вам, Корнелий, листок дерева (забыл его название), которое ботаники не решаются определенно отнести к лиственным или хвойным породам: переход лиственного к хвойному (листок смотреть на свет).

Читаю книги очень не охотно, чему рад. Хочется стихов, но здесь ничего нет.

Как Вы живете? Что произошло за время моего от’езда у констров? Как идет Ваша статья? Хорошо, если бы чтение ее в группе состоялось в октябре, когда я приеду. Когда выйдет «Бизнес»? Я легонько обдумываю свою работу о ритме. В основе ритма – борьба сил. Это я проверил в музыке, а теперь наблюдаю на прибое волн. На этом строю всю теорию ритма стихового. Смена побед и поражений и соучастие в них – вот что волнует нас в динамических искусствах. Неврастения – это следствие поражения. Но поражение – не смерть. Оно – как ожоги солнца. Нужно добиться [текст строки виден частично] крепкой пигментированной периферии, тогда и лето будет центром, а не периферийным придатком.

Курить не бросил. Очень трудно: расходовал нервы. Решил их пока не тревожить – и без того слабо.

Клавдия Павловна говорит, что «Пушторг» в ГИЗ’е встретил якобы какое то сопротивление в некоторых местах. Говорит, что Илье придется кое что переправить. Верно ли это? Я не хотел писать об этом Илье, пусть отдыхает спокойно.

Ну, Корнелий, кончаю писать. Иду на солнце. Тело отдохнуло от ожогов, можно опять пожариться.

Пишите.

Привет Елене Михайловне и всем констрам. Борису (Агапычу) новый привет. Брожу по горам и часто вспоминаю о нем, как он, по его словам, шагал по Крыму.

Т-щам по редакции привет.

Погода – безоблачная. Благодать! Если б была такой и жизнь! Хотя бы и под осень!

Слава Земле и человеку!

А Кв

Корнелий, получили ли мои открытки? В последней я просил Вас прислать мне (хоть из бизнесовских фондов) 35 р. на дорогу. Я проживаю взятые с собой монеты, – их было очень мало. Не предусмотрел всех, даже минимальных расходов.

И пожалуйста выбросьте из статьи (тактометр) последнюю строку – «Счастливой и веселой дороги!»

А.

1604-1-621-5-7

27 сентября 1928

Ялта, 27 сентября 1928

Вечер.

Спасибо, Корнелий, за письмо (свое и чужое). Ваше замечание, что Москва кипит (сезон) ударило по ушам. Если бы не знал, что через 1½ недели выеду из Ялты, сжалось бы больно сердце. Так сложилось (издавна), что кроме Москвы (и Питера) в России больше негде жить. Хороши наши просторы, чорт бы их побрал!

Пребывание в Ялте охладило мой постоянный восторг перед югом. Начинают скрести все эти кипарисы, пальмы, лавры и т. п., с их неживой жестяной «вечно зеленой» листвой. Наши умирающие с таким трогательным великолепием березы и осины и щемящие осенним и волнующие весенним шелестом липы – только здесь чувствуешь, что они родные, душевные, теплые. Видно не уйти от «русского».

На днях чуть не утонул в море. Заплыл далеко, повернулся назад и чувствую, что ноги мои падают в воду вниз, не могу держать. Оторопь пробежала по телу и стали мерзнуть руки. Наверно пот выступил. Хотел кричать, да – стыдно. Напряг все силы (отчего стал еще больше слабеть, – а мысль об «утонутии» давила сверху) и еле-еле доплыл до горловой глубины. Потом пошел берегом (водой), не подав виду, что был кандидатом в морг и материалом для петитной хроникерской заметки.

Теперь далеко не заплываю. А мысль о дурацкой смерти покашливала несколько дней.

Я Вам писал о своих сожителях, матерщине, анекдотах и пр. На днях, я выскаказывался полученным в Ялте № газетки-однодневки «Культурный поход» и шутя предложил партийцам, которые похабничали больше других, взять на себя инициативу культурного номера на наше логово. В результате моего предложения, высказанного в дипломатических целях шутливо, почти исчез «мат» и «Технику брака» уже не читают вслух. И то хорошо. Проветрилась комната.

Но все же дом отдыха продолжает быть для меня домом усталости. Что требовать от казармы! Мне нужны тишина и безлюдье. Жаль, что не поехал в Коктебель, к Волошину. Можно было бы поправить, да нет денег.

Немного посвежел. Меня брало все время недоумение – почему это я утром встаю весь разбитый. Сегодня нашел причину: кровать моя с сеткой, проваливается посередине, сплю, как в гамаке. Отсюда и тяжесть в ногах и какая то ломота в спине. Точно старик или после безсонной ночи.

Я заметил, Корнелий, что не много веселого пишу Вам. Что поделаешь, мой милый! Я тяжелый человек и когда падаю, больно ушибаюсь. Строить же хорошую мину при плохой игре – не в моем характере. Я очень люблю себя и никогда не кривлю перед собой. Так отношусь и к близким мне людям.

Между прочим, атмосферу «дома» мне часто хочется характеризовать «адуевщиной». Здесь я почувствовал насколько Николай мне чужой человек и насколько Вы были правы с прошлогодним выпадом против него. Но все же он (выпад) был запоздалым и больше бил по Вас, чем по Адуеву. Поэтому обо всем этом надо забыть, как о случае, когда вечером наступишь на нечто мягкое». «Дом» этот в значительной степени «дом свиданий». Может, глупо, а это меня оскорбляет. Но довольно о себе.

Меня очень обрадовало, что Вы втянулись в тему поэтики. В прежних Ваших суждениях часто сквозило «любительство» и «посторонность», хотя четкость формулировки и прибавила им (суждениям о стихе) видимость солидности и авторитетности. Сказывалась просто хорошая общеобразовательная и философская подготовка. Не было чувства человека болеющего этим вопросом, а поэтому нужного и желаемого доверия к вашим выводам.

Прикосновение же к вопросам поэтики и «в’едливость» в них несомненно дает Вам (вернее «нам», вашим читателям) это доверие и большую убедительность, как завершение доверия.

Боюсь, что увлечение темой в широком ее охвате и «динамика», требующая статического и станкового отстоя, уведут Вас по законам диалектики к ограниченности понимания культуры стиха (военный коммунизм») и протестующее сознание, слишком определяемое бытием, запросит пардону. Выйдете ли Вы из положения методом НЭП’а или другим каким либо путем (Муссолини?) – не знаю.

И, кроме того, стремление к красному словцу и к не менее красной мысли, (нередко розовеющей от посасывания все же присущего вам в некоторой доле скепсиса) повертывает диалектику несколько раз в верх тормашками и тогда уже не знаешь, где голова, где ноги. Остается читателю сидеть на своем месте, чтобы не пришлось подобно анекдотическому хохлу, у которого в пьяном виде стащили на дороге сапоги, сказать на предложение проезжих убрать ноги с дороги: «це ноги не мои, мои были в чоботах».

Но, конечно, это, думаю, будет не так.

Меня крайне интересует Ваша работа. И я готов обождать с окончательными выводами в своей работе о ритме, дабы заострить (но не ограничиваться) имеющимися у меня с Вами совпадениями и поставить новые проблемы в связи с Вашими соображениями.

Конечно, сейчас приходится говорить «вообще», поскольку я не знаю полностью Ваших положений и, что не менее важно, формулировок их.

Там посмотрим.

Скажу одно: меня чрезвычайно радует Ваша работа по несомненной свежести трактовки и потому, что вопросы, разбираемые Вами, – мое кровное, личное дело. Элемент личной теплоты и «человечности» работы – это все, о чем бы ни говорил человек.

Уже 8 ч. веч. В раскрытое окно шумит далекое внизу море. Сегодня – первый пасмурный день и стало холодновато. Через горы из России залетел холод осени. Это – хороший холод, отрезвляющий и омысляющий. Мне уже хочется холодного московского вечера, звонков трамваев и хлопающих дверей концертного зала. Я хочу музыки, как люди хотят любви. Ей, ей, Корнелий, я бы умер, если бы не было музыки. Во мне уже зажигается душа от мысли, что через 2-3 недели я буду слушать рояль или симфонический оркестр, глубоко вдавив себя в кресло. В чем радость и слава музыки? Она так потрясающе оживляет меня и очеловечивает, что мне не хочется думать, в чем сила ее, хотя соблазн анализа и осмысливания велик. Есть вещи, которые умирают от их осмысливания, а с ними и сам человек. А я чертовски хочу жить!

Спокойной ночи, Корнелий! Иду к морю, послушать непонятную песню его. А жизнь наша разве понятна? Добрый вечер, Корнелий!

(Перевёрнутый текст на лицевой стороне листа 5)

Привет констрам и Елене Михайловне.

Пожалуйста, Корнелий, сообщите мне все, что Вы знаете (узнайте!) об Анне Васильевне. Я ничего не знаю о ней. Пожалуйста! Хорошо?

Ваш А Кв

1604-1-621-8, 8а

26 августа 1946

Дорогой Корнелий Люцианович,

Вас сейчас трудно застать в Москве. Мне хотелось бы с Вами поговорить о книге лирики. Передали ли Вы рукопись Вере Михайловне? Мне хочется услышать и от нее отзыв о моей работе. Был бы Вам признателен, если бы Вы, будучи в Москве, позвонили мне по тел. К4-51-45.

Кстати передайте, пожалуйста, Вере Михайловне, что Жан Ришар Блок просит ее через Михайлова быть постоянным корреспондентом вечерней газеты парижской “Ce Soir”, – давать 3-4 очерка в месяц о жизни Советского союза. Как она относится к этому предложению? Попросите ее позвонить мне. и Если она согласна, то я прошу ее зайти в наш отдел для подробных переговоров с зав. отделом.

Очерк о Яновском (?) Б. Агапова начался печататься в париж. литературной газете (с иллюстрациями).

Как живете, дорогой мой друг?

Жму Вашу руку. Прошу передать мой заочный привет Екатерине Владимировне, с которой буду рад познакомиться.

Ваш А Квятков

26 августа 1946

1604-1-621-12

17 декабря 1948

Дорогой Корнелий, с большим трудом вырвал (почти буквально!) у Черемина свою рукопись (экземпляр, предназначенный для Б. Соловьева). Дал твердое обещание вернуть рукопись утром в понедельник. Поэтому оставляю Вам рукопись до вечера воскресенья (заеду за ней в 8-9 ч. веч.). К сожалению, я не захватил Словник – оглавление. Ну, разберетесь и без него.

Просьба – на полях не делайте никаких отметок. А за замечания Ваши на листочке бумаги буду благодарен. 100 страниц я с редактором уже просмотрели и – исправлено. Так что Ваши замечания пусть идут с 100-й страницы.

Конечно, трудно в короткий срок просмотреть внимательно всю рукопись. Делайте – как Вам удобнее. Но только, пожалуйста, – до вечера воскресенья.

Еще просьба (забыл у Вас вчера спросить): по Вашей записке в Литфонде мне дали ссуду 500 р. до 15/XII. Срок уже кончился, а мне нечем уплатить. Можно ли отсрочить ссуду еще на месяц?

Спасибо Вам за хлопоты.

17 декабря 1948. Ваш А Квят

1604-1-621-16, 17

8 июля 1952

8 июля 1952

Дорогой Корнелий Люцианович, как идет у Вас редактирование «Сердца Бонивура»? Как находите мою работу? По моему, я сделал там все, что надо. Так ли?

В пятницу 11/VII на редсовете в «Советском писателе» будет рассматриваться вопрос об издании моего «Литературного словаря». Редактором быть – дал свое согласие И. Б. Астахов. Я предложил убрать из Словаря статьи литературно-исторического характера – реализм, романтизм, сентиментализм, всякие направления и школы. Выброс этих и подобных материалов составит три-четыре листа. Остается около 30 листов – все, что относится только к поэтике и мастерству.

Очень прошу Вас и В. О. Перцова поддержать меня на редсовете. Астахов обещал помочь мне во всем.

П. И. Чагин в курсе всех вопросов, и я просил бы вас обоих – и Вас и Перцова – сказать ему доброе слово обо мне и моей работе.

Издание «Словаря» – это то, что поставило бы меня на ноги. Я тогда быстро мог бы закончить свою «Ритмологию стиха» и написать капитальное исследование о русском народном стихе и большую книгу «Поэтика Маяковского». Работа над «Словарем явилась для меня университетом по поэтике. У Маяковского я нашел невидимые явления поэтики, к которым нужно подобрать новые определения и терминологию.

По окончании этих работ я мог бы засесть за интереснейшее обследование поэтики советских поэтов по сравнению с дореволюционными поэтами, – нечто вроде «сравнительной поэтики».

Все это стало бы возможным для меня, если бы у меня была экономическая база, которую может дать мне издание «Литературного словаря».

Мечтаю приступить когда-нибудь к написанию книги о стилистике прозы. Мысль об этом мне подала работа по редактированию рукописей Сычева, Нагишкина и подобных. Это – не мастера, не стилисты: чтение их книг и книг других слабых стилистов (А. Караваевой, Закруткина, Коптяевой и др.) дает острое ощущение подлинных мастеров – Шолохова, Фадеева, Катаева, Федина, Паустовского и др. В особенности примечательна проза Катаева и Паустовского. Почему Вы не пишете о них? Паустовский, как новеллист, превосходен.

Проза очень, очень интересует меня. Поэзия помогла мне понимать ее.

Первая моя попытка писать о прозе – это моя статья о «Дуэли» Чехова («Лит. учеба», перед войной). Читали ли Вы ее? Я недавно перечитал ее? Там есть (я имею в виду свою статью) сильные места, дающие мне право думать, что о прозе я мог бы писать.

Как Ваше сердце (не Бонивура)? Какой врач редактирует его?

Привет Вашему доброму гению – Екатерине Владимировне, целуйте своего очаровательного Сашеньку Книгина. Елизавета Яковлевна шлет вам всем дружеский привет.

P.S. Выручайте, друг! А. Квятковский

(Вертикальная приписка на оборотной стороне листа 17)

Привет В. О. Перцову!

1604-1-621-18, 19

8 декабря 1952

8 декабря 1952, ночь.

Дорогой Корнелий Люцианович, только что закончил чтение Вашей работы «Поэзия как смысл». Я несколько раз читал ее. Но только сегодня до меня дошла суть Вашей концепции. Я Вас не понимал. Думаю, что эта работа еще никем не понята. Я поразился глубине Вашего теоретического анализа. Эта работа прошла мимо сознания современников. Она будет воспринята по-должному позже, м. б. потомками.

Всё у Вас необычайно оригинально, логично и «системно». Именно – это система, философская система искусства. Ошибка Ваша состояла в том, что Вы, строя свою систему, ориентировались только на окружение (Сельвинский и пр.). Между тем Ваша концепция охватывает всю мировую поэзию.

Если бы Вы, излагая свою систему взглядов, иллюстрировали ее примерами из сокровищницы (именно так) хотя бы русской поэзии в целом, отведя Сельвинскому и др. скромненькое (по заслугам) место, то Вас бы услышали. Услышал бы и я. Сегодня, читая Вашу работу необыкновенно внимательно (бывает вот такой час! Случайно!), я невольно был покорен силой Вашей логической аргументации и именно поэтому иллюстрировал Ваши положения (про себя) Пушкиным, Лермонтовым, Фетом, Блоком, Есениным, Маяковским. Не знаю почему, но Сельвинский оставался за бортом (за отдельными случаями).

Я впервые почувствовал то, что Вы сказали о тактометре. Я думал, что Вы плохо поняли меня. Нет, Вы отлично поняли, что такое тактометр (за исключением отдельных мест).

Такая работа, как эта Ваша, не могла быть случайной. Конструктивизм (как группа) был только поводом к написанию этого блестящего труда. Ваше исследование (а это – исследование!) должно быть продолжено, углублено. Нельзя оставлять себя по середине дороги. Вы обязаны вернуться к себе. Новая аргументация (Ленин, Сталин) усилит Ваши позиции на много.

В будущем люди удивятся, что такая работа прошла почти незамеченной. Вторая ошибка Ваша состояла в том, что работа написана на уровне высокого интеллектуализма. Надо проще – по-Пушкински или даже «по-Есенински» написать.

Я люблю интеллектуализм. Но – видать – и я прошляпил. И нужно было пройти 23 года, чтобы я понял Вашу концепцию. И – я почти во всем согласен с Вами. Некоторый идеалистический налет на старте теперь легко испаряется и подставленные под зыбкие определения реальные факты исправляют положение.

Неверно название – «Поэзия как смысл». Нужен другой синоним, точный. Уже «мысль» лучше, чем «смысл». «Смысл» требует определения, вопроса – смысл чего? В «мысли» же есть и ответ. Недаром Вы видите «смысл» в зауми (к примеру). Смысл там может быть, но мысли, как данной реальности – нет. Вы понимаете меня?

Вам нужно заново написать эту работу. Это будет философия искусства нашей эпохи, эта работа будет оправданием всей Вашей жизни.

Крепко, крепко жму Вам руку. А. Квятков

(Вертикальная приписка на лицевой стороне листа)

Собственно говоря, я сделал ту же ошибку, что и Вы. Я свою теорию стиха строил во многом на контр-стах. Я давно отказался от этого. Обратился к рус. нар. стиху, к другим поэтам, и у меня все пошло по иному. Я нигде не говорю того, что я сделал в теории теперь. Она не узнавалась, хотя истоки ее – от статьи в «Бизнесе». Я проверяю себя на всем, и всё подтверждается. Поэтому я в корне переделал методологию (ее мне раньше не хватало).

Сегодня дошел до меня слух, что Фадеев смертельно болен. Верно ли это? Беда, если так.

Заклинаю Вас дружбой – напишите вновь книгу – исподволь, не спеша, в час «досуга». В ней Ваша суть, как современника эпохи.

Простите, К. Л., посылаю письмо без марки, нет при себе.

АК.

1604-1-621-22, 23

17 июня 1957

Одесса

17 июня 1957

Дорогой друг Корнелий!

Почти неделя, как я в Одессе. Странное чувство! За эти 25 лет остракизма я потерял (или утратил) чувство дали, ощущение вольности, трепета радости жизни, свежесть дыхания. Конечно, – мои физические годы, но не в них суть, это я разделяю и отделяю. Но я 30 лет не видел моря, которое вошло в мою жизнь, как спутник вольности, счастья и радости.

Я не узнаю моря. В Одессе оно какое то чужое – грязное, мутное, без синевы, без лазури, без корабликов. Лишь вчера, когда мы с Е. Я. отправились в Аркадию, я почувствовал что то от настоящего Черного моря. Море – это в Крыму и на Кавказском побережье. Как я жалею, что не поехал туда. Можно было поехать на пароходе и туда, но не хватает денег. Сюда мы прибыли по бесплатному ж.-д. билету.

Одесса – пыльная и теперь («Я жил тогда в Одессе пыльной» – Пушкин). Огромные акации (они однообразят улицы). Много толстых женщин (не бабы, а бао-бабы). Мухи! Много украинских вывесок и объявлений: «Клiнiка нервовых хвороб», «Танцювальный майдан» (площадка).

21 июня

Не дописал – и захворал желудком, да так, что думал – холера! Нет, проходит. Валялся в постели.

Надоела Одесса! Море – халтура, однообразная прелесть архитектуры, пыль, мухи. Нет, хватит!

Я взял с собой две книги: З. Папёрного о Маяковском и Чуковского о Некрасове. Я их просматривал довольно внимательно в первом издании, а теперь прочел во втором. Папёрный – надутый, серьезничающий, малознающий. Он старается скрыть свое незнание поэтики идеологизацией элементарных истин. Развязность, поучительный тон, бесконечные фразеологические штампы, унылая фактура изложения при наличии внутренних восклицательных знаков, глупые выпадыы против Шенгели и А. Белого, закавычивания слов – признак неуверенности в своем понимании явлений поэтики и пр. – все это высокомерное упоение дилетанта, не имеющего ни в себе, ни в Литфонде центра. Идеологический треп Папёрного нестерпим. После прочтения его книги становится противным Маяковский, – Маяковский, которого я полюбил с 1912 г. навсегда. И вот эта книжичка, отравляет все обаяние М-го. Папёрный с его книгой для меня в Одессе сделал то, что сделала эта мерзотная желудочная болезнь.

За то какая прелесть Чуковский, которого я люблю со студенческих лет, когда он выступал с лекциями о футуристах, об Уитмене, об О. Уайльде. Книга Чуковского в какой то мере – образец подхода к теме о мастерстве поэта. Все у него сконцентрировано, продумано, пережито. Никакой настырности Папёрного, никакой нудной идеологизации, никакого нравоучительного перста. Как все у него непосредственно! А за плечами – библиотеки прочитанных книг, груды рукописей (у Папёрного интересны лишь неопубликованные тексты ок. 20 и варианты, остальное – барахло).

Ну, вот я излился, наконец. Но вообще освободиться от Папёрной трепотни трудно. Хотел было я написать о нем статью в «Л. Г.». Нет, уж!

Будьте здоровы! Привет Ек. Вл., Сашеньке, Виктору Осиповичу. Жена шлет Вам привет.

Одесса патьево. Выезжаем 24-25 июня.

Ваш А. Квятковс

(Вертикальная приписка на лицевой стороне листа 22)

Жару переношу хорошо. Лежал на 32-градусном солнце. Немного обжегся. Но – ничего.

1604-1-621-24-27

9 мая 1958

Москва

9 мая 1958

ночь

Дорогой мой друг, дорогой Корнелий!

Меня очень тронула Ваша телеграмма. Очень. Я понимаю весь приличествующий в таком случае гиперболизм оценки. Верно одно – и это Вы почувствовали! – да, моя «жизнь освещена великой любовью к русской поэзии». Больше того, жизнь моя, как оказалось, посвящена русской поэзии. Я это понял после Вашей телеграммы. Вернее, – я сказал это сам себе

Но – я ничего еще не сделал. Я только готов к тому, чтобы сделать то, что должен сделать. Мне стыдно, что до сих пор я стою с пустыми руками.

Юбилей? Да нет же! Никаких юбилеев у меня не может быть. Это – просто биологическая дата. Мне очень хотелось увидеть моих друзей у себя за столом. Я смог это сделать (пригласить к себе друзей на рюмку хорошего вина) лишь потому, что редакция журнала (прекрасные люди!) премировала меня месячным окладом и большую его половину я отдал на пирушку. Ведь у меня впервые собираются мои друзья: в прошлом я был нищ настолько, что мне трудно было купить для гостей даже одну бутылку вина. Вот почему мне было горько, что Вас не было за столом друзей. Был Виктор Осипович с женой, пришли потом Благинина, Арго и С. М. Бонди. Мне очень приятно было видеть рядом Екатерину Владимировну, – чудеснейшего человека, достойного Вас. Через нее я чувствовал Ваше присутствие.

Очень благодарен за подарки.

Мне очень хотелось видеть Б. Агапова, но его нет в Москве. От нашей литературной группы мне всегда были дороги Вы, Борис и Н. Адуев.

Эти дни я читал «Иностранную Литературу № 4. Я в восхищении от Вашей статьи «О назначении поэзии». Она выдержана в духе русского (советского) европеизма, на высоком интеллектуальном уровне, свойственном только Вам. Я узнаю Ваш голос, узнаю Ваше чувство мысли, Ваше умение держать свою тему в своей руке. Я не помню, когда я читал у нас что либо подобное. Вы выступили перед западным читателем (а этот журнал несомненно читают и на Западе) как достойный представитель новой России, литературной России. Как это приятно и гордо: ибо Унгаретти, Квазимодо, Вигорелли и Рипеллино – это люди высокого интеллекта и глубокой культуры. И Вы оказались не только как равный среди этих равных, но заметно выше их, крупнее, спокойнее, весомее. Мне тем более радостнее было читать Вашу статью, что выступления наших поэтов (напечатанные в журнале) поражают своим убожеством. И я злюсь, что В. Инбер, «европеянка» (по давнему Вашему определению) не поддержала чести русской поэзии, – а могла бы! Ее выступление слабо. Мартынов – топор. С. Смирнов – жалкий трепач, годный лишь для заводского литкружка, его противно читать. Таков же и Прокофьев. Лучше других наших – А. Сурков: он хоть научился дипломатическому языку. К тому же он природный умница.

Простите за болтливость. Но я должен сказать о Ю. Бореве. Я надеялся найти в его статье «Против ревизионизма в эстетической теории» острую, умную полемику. А он оказался обычным критическим трепачем из гнезда тех, которые в прошлом постыдно представляли русскую «философию» в так называемом «Философском словаре». Это некультурная, безграмотная дрянь лезет в полемику с таким крепышом, как Лефевр (я знаю лишь одну его книгу, вышедшую года два назад в Москве). Как это посмел Чаковский выпустить этого полуростовского[?] вышибалу на европейскую трибуну? Позор! А стиль Борева! Помесь Рыклина с Родовым и Астаховым. Мне стыдно и противно, точно съел лягушку с мылом.

Ну, хватит об этом.

Дорогой друг Корнелий! Заклинаю Вас! Напишите книгу в духе «Поэзии как смысл» и «О назначении поэзии». Нужно показать европейцам, что у нас есть свои оригинальные мыслители в литературе. Вы можете написать книгу во много раз лучше и значительнее, чем книга Лефевра по эстетике. Как раз такой книги нам не хватает. Жаль, что Вы не знаете живописи и музыки, – у Вас был бы шире фон для своих мыслей. Но даже если Вы ограничите себя только явлениями литературы (+поэзии), то у Вас получится чудесная книга. Я чувствую это, я верю в Вас. Очень хорошую книгу на свою, свободную тему мог бы написать Виктор Осипович, он очень мускулистый и, если захочет, смелый мыслитель. Пишите медленно, «для себя», без оглядки на издательства. Держите себя только в своих руках. Пора творить своим голосом. Ведь за 40 лет все мы кое-чему научились, Ленинская диалектика – это, в конце концов, русская диалектика, идущая от Радищева, Чаадаева и далее – Пушкина, Герцена, Лобачевского, Менделеева, Федотова. Культ личности уродовал людей. Пора разгладить морщины подавленности и маразма. (слово зачеркнуто)

У Вас в статье замечательные мысли об аналитической и синтетической поэзии. «Чувство земной уместности»… Это здорово сформулировано! Но я бы вместо «уместности» подыскал бы что-то другое – обязательности, свободности, необходимости и т. д., – что-то вроде этого.

Но, – друг мой! Как можно говорить пренебрежительно о кристаллографии? Это Вы имели ввиду Е. С. Федотова, когда писали: «Если ученый рыл свою узкую нору, изучая какие-нибудь кристаллографические решетки»… (и дальше неправильная параллель о Пастернаке). Федотов гениальный после Менделеева человек, русский диалектик, как и Менделеев, логик с русской сметкой. Или я Вас неправильно понял?

…Спасибо Вам на добром слове.

Уже 3-й час ночи. Я все время недосыпаю и клюю носом в редакции. Спокойной ночи!

Ваш А. Квятковский

(Вертикальная приписка на оборотной стороне листа)

Дружеский привет Екатерине Владимировне.

Скорей поправляйтесь и не мучайте себя работой.

1604-1-621-38, 39

1 февраля 1963

Дорогой Корнелий, я давно не был у Вас, а дозвониться на дачу к Вам довольно трудно (противно теперь, зимой, стоять в холодной телефонной будке).

Как Ваше здоровье? Закончили ли работу над книгой «История советской литературы»? Зная, что Вы заняты этой работой, я умышленно не очень-то настойчиво звонил к Вам.

Я был очень занят (и теперь еще не освободился). Пишу статью о «Просодии русских виршевиков» (16-17 вв.). Материалов у меня накопилось на книгу листов в 8-10, а нужно написать лишь два листа – для ленинградской «Русской литературы». Режу себя по живым местам и кряхчу от боли. Очень интересный период русской поэзии! Писать трудно о нем. Я установил несколько типов «силлабического» стиха. Доказываю, что этот стих вышел из русского народного стиха (даю параллельные примеры), а не из польского.

Ну, и т. д.

Думаю через неделю в черновом закончить. Дам себе недельку отдыха и тогда приеду к Вам.

Вы как-то выразили намерение написать о моих последних работах, а я предложил дать Вам коротенькую справку – чем моя Ритмология отличается от общепринятой теории стиха. Я сделал черновой набросок этой справки, она занимает 1½ странички, даже меньше. Приеду – завезу Вам.

Здоровье мое сносное, но появляются иногда глухие, далекие боли (вернее неловкости) в сердце. Видно, на 75 году жизни не нужно много работать.

Как мне хочется поскорей покончить с исследовательской работой, требующей груды книг, справок, выписок, выверок, переделок, осторожностей! Тогда сяду за пьесу, за роман, за рассказы, за лирику. Какая прелесть – перед глазами белая бумага, ручка и – больше ничего! А эта исследовательская работа – каторга. Я хочу уже «на волю».

Но – надо закончить начатое. Кроме меня, этого никто не сделает. В этом году – 50 лет, как я начал думать о том, к чему теперь пришел, – о перестройке основ стихосложения.

Будьте здоровы, друг мой!

Черкните мне о себе.

Привет Екатерине Владимировне.

Ваш А Квят

1 февраля 1963

(Вертикальная приписка на оборотной стороне листа)

– «За последние 50 лет вы нисколько не изменились», – сказал мне в сентябре В. Шкловский (с которым я познакомился в Петербурге в 1912 или 13 году).

1604-1-621-41, 42

25 июня 1963

25 июня 1963

Дорогие мои друзья – Екатерина Владимировна и Корнелий Люцианович!

Благодарю вас за письмо и за «картинки». Коровин – великий наш художник, я люблю его до смерти, был в прошлом году на его большой выставке картин. Это настоящий волшебник, все его картины полны радости, солнца, простора, вольности. Умер он в Париже в нищете и страшной тоске по России. Страшная месть за радость искусства. Но на это нужно идти, если так велит сердце художника.

Я все лежу дома. Хитрю: нельзя писать статьи, и я пишу маленькие заметки на листочках бумаги (календарные листки). Можно бросить курить, пить, любить, но бросить писать невозможно. Корнелий как то назвал меня графоманом. Все писатели – графоманы, и Толстой, и Чехов, и Федин, и Зелинский. Такова уж «планида» всех, кто когда-нибудь взялся за перо, за кисть, за резец.

Вчера была у меня Н. Л. Шенгели – великий рассказчик. Она много и хорошо говорила, между прочим, о гениальном русском писателе Сигизмунде Кржижановском. Он ничего не напечатал – не печатали! Горький говорил, что его (Крж-го) философия не нужна пролетариату… А он писал – повести, рассказы, драмы. Все поражались его необычайным творениям, хвалили… и все.

Корнелий, откройте рус. читателю С. Кржижановского! За это Вам простят мешок Ваших грехов и ошибок. Все вещи Кр-го сохранились у его жены. Графоман?

А вот все вещи другого гениального писателя – Николая Шварца, умершего в 1920 г., – кажется, погибли. Впрочем, м. б. они у остались у его сестры, которая взяла все материалы у Н. Л. Шенгели.

Третьего дня целый вечер сидел у меня В. О. Перцов. Союз писателей разгоняют?..

Будьте здоровы, друзья.

Ваш А Квятков

1604-1-621-47-51

1 декабря 1963

1 декабря 1963

Дорогой друг Корнелий!

Прежде чем сообщить Вам вкратце о своих «новациях» в теории стиха, я хочу сказать кое-что об истоках моих стиховедческих интересов.

Я всегда любил музыку. Обладая великолепным слухом и небольшим голосом, я изучил в семинарии теорию пения (музыки), участвовал в хоре, свободно пел с листа и разбирался в партитурах. В студенческие годы в Петербурге я систематически, в течение двух лет посещал бесплатные музыковедческие лекции, организованные известным меценатом графом Шереметьевым, по воскресеньям посещал его симфонические концерты. Я слушал концерты под управлением таких знаменитых дирижеров, как Кусевицкий, Сафонов, Никиш и Дебюсси, не пропускал вечеров великих пианистов – Скрябин, Рахманинов, Бузони, Гофман. В Мариинском театре я прослушал цикл «Кольца Нибелунгов» Вагнера, его же «Тристан и Изольду» (а в концертном исполнении – «Парсифаль»); я перевидал балеты с участием Карсавиной, Кшесинской, Федотовой, Преображенской, Люком. Это было моим эстетическим воспитанием.

Слушаю музыку с 1911 года. Знаю мировую музыку (и живопись) вполне достаточно, чтобы судить об этом самостоятельно. Музыка, поэзия и живопись – спутники моей жизни. Любовь к поэзии шла у меня рядом с любовью к музыке. Одно время музыка даже пересиливала поэзию. Блок, Скрябин и импрессионисты сияли над моей молодостью.

В 1913 г. после концерта Рахманинова (исполнялись его «Колокола») я сочинил свой первый тактовик (черновик сохранился в архиве). Ритм «Колоколов» отразился в моих стихах. Потом последовали и другие тактовики. Их нельзя было объяснить ямбами и хореями. По совету моего друга, студента Н. Адуева я взялся за изучение теории стихосложения. Начал я с «Символизма» А. Белого. Я читал медленно и понял абсолютно все, о чем там было написано (о, если бы я так умел писать!). Затем работы С. Боброва, Шульговского, Гинцбурга и т. д.

Должен Вам признаться: моя статья «Тактометр» (в «Бизнесе») это статья по поводу своих же тактовиков, которые Вы и Сельвинский не хотели печатать так, как печатали стихи других констров. Я не мог подробно писать о своей практике, о своих тактовиках, – это было бы заметно и статью не напечатали бы. Тактовики Сельвинского (цыганские, тройки и пр.) – плохи, он лишь великолепно декламировал их; хороши лишь немногие места в «Улялаевщине». Гораздо лучше работал в тактовиках Агапов, он тонко понимал это дело. Но поднимать Агапова над Сельвинским нельзя было. То, что Агапов перестал писать стихи и особенно тактовики – большая потеря для русской поэзии. О Маяковском и Асееве мне было запрещено писать.

Накопление стиховедческих знаний шло у меня медленно. В статье «Тактометр» я уже кое-что знал, но мало. Уже потом в течение 30 лет я ежедневно (не преувеличиваю!) изучал русский стих. Создавая тактометрическую ритмологию стиха, я ничего не придумывал и не выдумывал. Я шел и продолжаю идти по следам поэзии русского стиха, по руслам ритмических процессов. У меня, как теоретика, положение выгоднее, чем у Тредиаковского: тогда русский литературный стих только-только начинался и теория, вывезенная в Россию с Запада, ковыляла рядом со стихом, воображая, что она отражает его жизнь. Тогда ничего не знали о силлабике, о рус. народном стихе.

Теперь же перед нами всё: поразительная по богатству и разнообразию русская поэзия, собраны творения силлабистов, записана народная поэзия. Я строю теорию стиха, выводя ее из колоссальной практики стиха. В этом несравнимое наше преимущество перед 18 веком. Сейчас невозможно строить теорию стиха, исходя из начал великой античной метрики и из силлаботонического охвостья. Я вынужден категорически и навсегда отвергнуть всю теорию стиха в том виде, как она сложилась в России в 18 в. и как она латалась и латается сейчас.

В 1963 г. исполнилось 50 лет с тех пор, как я написал первый тактовик и познакомился с теорией русского стиха. Я теперь прилично знаю русскую поэзию и формы ее стиха. Наши поэты – удивительны. Они во всем правы. Старая теория абсолютно ложна, условна и глупа. Она имеет лишь музейный интерес.

Я ничего не выдумываю. Я вывожу законы стиха из самого стиха, из практики, – так, как филологи выводят законы грамматики из практического языка. Единственное, что я действительно придумываю – это термины к новым понятиям, причем слежу, чтобы в самом термине заключалось начало его объяснения (дефиниции). Без имени нет предмета.

Почти нежнейше прошу Вас, Корнелий, не считать, будто я в своих изысканиях иду от музыкальной теории ритма. Такой теории нет, или, вернее, она так бедно разработана, что даже сами теоретики музыки сдуру заимствуют у теории стиха термины – ямб, хорей, дактиль… Вначале я, действительно, пытался что-то найти себе в помощь у музыкантов (Вы подсказали мне подзаголовок к статье «Тактометр. (Опыт теории стиха музыкального счета)»). В 1932 г. я был у композитора Г. Э. Конюса; он тогда подтвердил мои подозрения, что в музыкальной теории вопрос о ритме еще не разработан. Теперь для меня это бесспорная истина. И – почем знать, – может быть, мои наблюдения и моя Ритмология когда нибудь пригодятся музыкантам-теоретикам.

…Мне кажется, что теория стиха переросла у меня в систему стиха, которая затем преобразовалась в Ритмологию, как учение о ритмических структурах и в стихе и в музыке.

Перехожу к изложению своих «новаций». Излагаю коротко, сухо, по-деловому. Подробности – в моих статьях.

Все стихи распадаются на две раздельные категории: метрические стихи и дисметрические стихи. Это – закон № 1.

В структурах метрического стиха всюду присутствует число, как объективная мера ритмических процессов. Малая мера – это элементная группа (крата), большая мера – это тактометрический период, содержащий в себе определенно-повторное количество данной элементной группы. Таких групп четыре: трехдольник, четырехдольник, пятидольник, шестидольник; соответственно им все метрические стихи разделяются на четыре класса. Примечательно, что двухдольников нет в природе ритмических процессов, как в геометрии нет двухугольников. Трехдольник гомологичен треугольнику, четырехдольник – четырехугольнику, пятидольник – пятиугольнику, шестидольник – шестиугольнику. Именно эти четыре разноугольника и составляют стороны (грани) многогранных кристаллов.

В каждом классе различаются по признакам анакрузы и эпикрузы видовые группы: в классе трехдольников – 3 вида, в классе четырехдольников – 4 вида, в классе пятидольников – 5 видов, в классе шестидольников – 6 видов. А всего – 18 реальных элементных групп (крат) против 5 стопных групп в силлаботонической теории. Грандиозная разница! Видовые группы образуют собой формы (см. «Рус. стих.», стр. 84).

В каждом классе различаются видовые тактометрические периоды. Пределы повторности краты в периоде таковы – минимум три раза, максимум шесть раз. Умножая количество многодольника на 4 (4 вида кратности), мы получаем: в классе трехдольников 12 периодов, в классе четырехугольников – 16 периодов, в классе пятидольников – 20 периодов и в классе шестидольников – 24 периода, а всего 72 тактометрических периода (с их контрольными рядами), которые возможны и в стихе и в музыке. Так ритмологией решен вопрос о размерах стиха, о пределах метрического стиха (о его пространстве), – вопрос, который был впервые поставлен Тредиаковским, затем – с особой силой А. Кубаревым (1-я половина 19 в.), а в 20-х годах нашего века – Г. Шенгели (они не решили этого вопроса). Контрольные ряды – это «динамические стереотипы» (по Павлову), это «физические постоянные» правильных ритмических процессов.

К кардинальным вопросам (и «новациям») я отношу вопрос о ритмических модификациях элементных групп (крат). Стопа в античной метрике и в силлаботонической теории – это статичная однофигурная мера стиха, отмечающая лишь его количество. Но нужна динамическая мера, совмещающая в себе постоянство количества и разнообразие меняющегося качества ритма. (См. «Рус. стихосл.», стр. 84 и «Ритмология нар. частушки, стр. 94). Во многофигурности ритмических модификаций – суть диалектики ритма: они выполняют в стихе ту же роль, что отдельные кадры в движущейся киноленте.

Установление принципа ритмических модификаций в пределах тактометрического периода позволяет впервые отметить следующие, очень важные различия в структурах стиха: полносложные и паузные стихи; константный и инверсированный ритм; краткие (однодольные) слоги, долгие (преимущественно двухдольные) слоги и кратчайшие (полудольные) слоги. Поэтому сам собой отпадает догматический принцип равносложия в метрическом стихе и вместо этого введено понятие равнодольности (см. «Р. с.» стр. 102-103 и «Ритм. нар. част.», стр. 112-113).

Тактометрическая ритмология стиха позволяет рассматривать в естестве синтетической системы все метрические стихи – и античные, и силлаботонические, и силлабические, и народный стих. Теперь можно точно, просто и понятно классифицировать стихи: по классам, по родам кратности, по видам анакрузы и по периодам (это будет в моей книге «Ритмология русского стиха») и сделать стиховедение точной наукой. Тактометрическая ритмология позволит увидеть гигантскую работу русских и советских поэтов во всем ее ослепительном блеске.

В статье «Русский свободный стих» («Вопр. лит.» № 12 1963 г.) сделана попытка классифицировать формы метрического и дисметрического верлибра и доказать, что эти формы – исконные русские формы, а не взяты с Запада.

В ненапечатанной статье «Просодия русских виршевиков» (это глава для «Ритмологии») я доказываю, что силлабические стихи – метрические и что их размеры не заимствованы из польского стихосложения, а являются продолжением и разработкой размеров народного стиха.

Дорогой мой друг! Мне было трудно изложить коротко основы своей Ритмологии. Многое я пропустил. И от этого больно. Трудно писать коротко еще потому, что нет времени: я заканчиваю отделку своего «Поэтического словаря» (30-32 листа), на который ушли многие и многие годы моей терпеливой жизни. Я часто бывал в положении Сизифа. Но в конце концов и Сизиф, вопреки мифу, заканчивает свой каторжный труд.

Я буду рад, если что-нибудь из сказанного на этих девяти страницах пригодится Вам.

Ваш А. Квятковский

(на обороте)

P.S. Я забыл Вам сообщить, что в течение 3-4 лет я давал заметки по вопросам поэтики в Б. Сов. энциклопедию (моя фамилия в последнем томе, в числе постоянных сотрудников БСЭ).

И еще одно замечание. Я всегда помнил и помню об угрозе – стать жертвой своей теории. Я проверял себя практикой, она неизменно поправляет и выгребает [?]. Мне кажется, что я овладел теорией, и уже прошел опасные повороты, когда она догматически могла оседлать меня. Ошибки, конечно, могут быть. Больше того – они должны быть, иначе – мертвечина. Счастье, когда ошибки талантливы, тогда они становятся уроком. Я хочу, чтобы моя теория стала практической теорией.

А. Кв.

2 декабря 1963

1604-1-621-63, 64

2 октября 1965

2 октября 1965

Дорогой Корнелий Люцианович!

Вторую неделю хвораю: простуда, осложненная моими склеротическими легкими. Кашляю, хриплю. Ослабел. Сижу и лежу дома. Врачи и сестры Литфонда ходят ко мне ежедневно. Шпигуют пенициллином. Не знаю, стало ли лучше.

По моей просьбе звонили в из-во к В. В. Жданову (о Словаре). Тянут, договора не заключают, хотя книга и принята к изданию. Не понимаю в чем дело. Жданов передал, что когда в изд-ве будет решено о договоре, он пришлет мне извещение. Не знаю, как ускорить это дело. Хотел было обратиться к А. Суркову, но вот – болею.

Очень прошу Вас потерпеть с моим долгом Вам. Жданов тогда так утешил меня, что я поверил в ускоренное разрешение дела. Сижу в долгах, живу считанными, пересчитанными и недосчитанными рублями. Настроение не первосортное.

С интересом и надеждой читал Вашу статью о Есенине в «Лит. газете». Это лучшая юбилейная статья о нем. Вы его рассматриваете исторически и в развитии нашего изменившегося представления о многом прошлом. Это вернейшая мысль. Меня удивила новость – сибиряк Вяч. Тимофеев готовит пятитомное исследование о Есенине. Боюсь, что наполовину (по крайней мере) эти тома будут компилятивными, если не халтурными. К чему такой замах? О Пушкине и Лермонтове никто не написал 5-томного исследования. А тут о Есенине… У Есенина нет такой колоссальной «ядерной энергии», какая заключена в Пушкине или Лермонтове. И у Маяковского нет такой силы. Меня смущает этот ажиотаж вокруг Есенина. О нем можно написать одну (небольшую) книгу. Но пять книг… Не верю. И больше всего не верю этому Тимофееву потому, что я его не знаю. Что он сделал до сих пор?

Что нового у Вас в семье? Как здоровье? Привет Екатерине Владимировне.

Ваш А. Квятковский

P.S. Есенин умел удивительно видеть и чувствовать, но не всегда он об этом удивительно (т. е. безукоризненно) пишет. Он не вырабатывал стихи. Эта неряшливость коробит. Но, конечно, «Не жалею, не зову, не плачу», некоторые «хулиганские» стихотворения и персидские стихи – чудо русской поэзии, открытия. У меня хватило бы силы говорить именно об этих открытиях. На большее я не способен.

Жму Вам руку, друг мой.

Не сердитесь на меня.

АК

1604-1-621-68, 69

15 февраля 1966

15 февраля 1966

Дорогой Корнелий!

Спасибо за присылку Вашей книжки «Легенды о Маяковском». Я ее прочитал одним глотком, стараясь не цепляться карандашом за отдельные строки и абзацы. Потом пробежал еще раз. Все интересно, но кое-что под вопросом. Или Вам память изменяет, или мне. Многое прошло на моих глазах, многое на моей памяти, а кое-что – просто осталось по впечатлению от тех лет. Точности у Вас нет. Возможно, она здесь не к месту, поскольку речь идет о легендах. Но и легенд о Маяковском нет: легендарен сам Маяковский, как общественное и литературное явление (и как просто человек).

Вообще мемуары самый странный вид литературы. У Вас получилась мемуарность но не больше. Здесь редко попадают в цель, пули чаще ложатся кругом и около. Пишут не целясь. Так получилось и у Вас. Вероятно, так надо?

Я боюсь своих мемуаров. Я хочу бить точно в цель. Неужели и мне суждено будет палить только «в направлении» цели? Что здесь – подводит память, или корректируют комментарии? Комментарии идут от задания – уточнить неточное.

Легенды о Маяковском – это великолепная тема. И Вы бы смогли написать серии таких эссэ. У Вас здесь в книжке нет легенд о М-ском. Наоборот Вы его раздели, даже ободрали почти до скелета, до наброска, до кроки́. Поэтому М. то похож, то непохож. Натура угадывается, а М-го нет. Как в набросках Альтмана в его ленинской серии.

Кто творит у Вас легенды о М.? Никто. И у Вас, автора, нет своей легенды. Вероятно, нужно другое заглавие к книжке.

Но – хорошо, что она вышла. В ней много правды. Она выгоднейшим образом отличается от воспоминаний Сельвинского о Маяковском, там – сплошная брехня. У С-го свои, «посмертные» воспоминания о самом себе, а не о М-м. Сельвинскому хочется походить на М-го, каким он себя рисует – с комплиментами самому себе. Вероятно, это интересно для его родственников и мифических учеников-студийцев.

Хорошо, что Вы избавились от своей иронии, которая, по-моему, всегда мешала Вам писать крупно, мельчила Ваши характеристики и оставляла на Вашем лице ненужные, излишние морщины.

Спасибо за память и внимание.

Ваш А Квятковский

P.S. Моя каторга со Словарем идет к концу (исправление). Но я, кажется, надорвался – работал болея и без воздуха (на морозе задыхаюсь).

АК

(Вертикальная приписка на оборотной стороне листа)

Если будете в Москве, – прошу ко мне. Я не вылажу из дому.

1604-1-621-72, 73

13 февраля 1967

13 февраля 1967

Дорогой Корнелий, спасибо за письмо, не вызванное деловыми соображениями.

Почему странно? Гибель американских космонавтов и на меня произвела потрясающее впечатление, как когда-то гибель Амундсена. Целыми днями я только и думал о них, всячески изгоняя воображение, готовое нарисовать реальную картину погибания этих трех героев. Та же мысль и у меня, что у Вас: «Это горе всех людей на земле».

Я не знал о смерти мужа В. М. Инбер. Сейчас уже поздно посылать ей письмо с выражением своего сочувствия. Они уже успокоилась и не нужно бередить ее раны.

В «Москов. Комсомольце» от 8 февр. – рецензия на мой Словарь. Между нами говоря, – глуповатая, хотя и положительная статейка. Особенно нелепо начало рецензии. Автор – А. Аронов. Кто он – не знаю.

Если бы у Вас появилось желание написать статью о «Поэт. Словаре», то статья получилась бы очень оригинальная, своеобразная и «концепистая». Я сужу по неклассическому определению – «книга-автопортрет». Если это так, то такого рожна мне нужно? Книга похожа на меня, я похож на свою книгу. В сущности всякая хорошая книга – автопортретна. Но никто не высказывал такой мысли, которую можно развернуть в концепцию. Вы – автор этой хорошей, умной мысли. И если бы она была продемонстрирована на материалах моего «Словаря», – то… Тут еще одна деталь: мой «Словарь» встречает 50-летие Советской власти. Это здорово! «Ритмологию» я не успел подготовить к юбилею.

Обсчет меня издательством очень сильно (очень сильно!) ударил по мне, не только подорвав материальные мои силы (не могу поехать в санатории, не могу приобрести просто нужные вещи – радиоприемник, удобный письменный стол, книжные полки, летнее пальто и пр), но подорвав веру в государственную честность государственных учреждений. Я не хочу говорить подробно. Пока что я приходил в себя и еще ничего конкретного не предпринимал. Слишком я был подавлен вероломством издательства, да какого – энциклопедического!

Лениво, но двигаю «Ритмологию». Написал главу о русских тактовиках 2-2,5 листов). Мне нужна настоящая машинистка (приходящая), а мне нечем ей платить. А переписка от руки занимает много времени.

На днях прочитал 1-й том О. Мандельштама (все стихотворения), изд. в 1964 г. в Вашингтоне. Я не знал стихов «воронежского» цикла. Хорош Мандельштам первых двух книг. Его сейчас неимоверно расхваливают. Оснований для этого нет. Конечно Мандельштам не Уткин, не В. Федоров, не Боков. Но – все-таки.

(Вертикальная приписка на оборотной стороне листа)

Будьте здоровы, дорогой друг. Заходите посидеть. И побеседовать.

Ваш А. Квятковский

Прокрутить вверх