Письма К.Зелинского И.Сельвинскому 1938-1965.

 

Письма К.Л.Зелинского И.Л.Сельвинскому (1938-1965)

Из фондов Российского государственного архива литературы и искусства

 

 

РГАЛИ 1604-1-248-1

Москва 25 мая 1938 г.

 

Дорогой Илья!

2 недели пробыл я в "Переделкине". Работал над статьей. Давалась она мне трудно. Тот лист, что я написал - переписал заново. 

Не скажу, чтобы сейчас работа удовлетворяла до конца, хотя вначале она мне нравилась. Видишь ли ты для меня слишком много значишь и мне трудно тебя обратить в "материал", создать внутреннюю дистанцию, необходимую, чтобы занять правильную критическую позицию. Ты не только моя молодость, но осуществление некоторых начал, которым только тянулась душа, но "свершить их, увы, не дано". И вместе с тем ты воплощение этих начал, (и в первую очередь естественной человеческой потребности смело и всесторонне проявить себя в жизни) - не простые, но осложненные противоречиями близкими также и мне. Все это мешало мне, вернее затрудняло обдумывание "проблемы Сельвинского". Однако обдумывание это и работа эта были радостны мне и давно не отдавался я работе с такой отрадой, как в статье о тебе. Я решил и свои, до времени дремавшие внутренние мотивы.

Написал 2 главы: "Облик" и "Черты биографии" - размером около двух листов. Это примерно треть работы. Панферов уже читал и решил печатать только эти два листа. Наговорит мне комплиментов, сказал, что очень интересно, даёт новое понимание Сельвинского и т.д. Замечания у него самые небольшие. Читал я эти две главы Л.Соболеву (который тоже здесь в "Переделкине") и Б.Я. Обоим тоже весьма понравилась, но я все равно решил ещё кое-что подправить и переработать отдельные места. Закончу дней через пять, пересчитаю и смогу тебе прислать. Скажи куда, пришли адрес. Пиши о своей работе. Сейчас спешу послать тебе это письмо и не пишу подробно о своих планах. Напишу в следующем письме, а сейчас прости за эти каракули.

Обнимаю, твой Корнелий

 

 

 

РГАЛИ 1604-1-248-4

8 января 1941

 

Дорогой друг!

Приехал проведать опустелую дачу в Ухтомском. Мама гостит у жены Вячеслава в Загорске. Я здесь один в щемящей тишине и сон нейдет ко мне. Как бедно и жалко все вокруг: протертый диван, нитяные занавесочки, серое, суровое одеяло. Еще папины очки лежат на столике, ещё чудится мне его фигура за столом, сгорбленная, грустная, таким каким он был в последние месяцы. Горько сознавать, что не услышишь его бодрый голос, не услышишь его детско-беззаботной улыбки, которую он сохранил и в гробу. Погасла жизнь великого человеческого муравья, служившего и строившего всю жизнь. Это был самый неизвестный, самый незаметный человек на свете. Когда он умер, то не нашлось даже управления, которое дало бы объявления о его смерти: он был уже пенсионером, а там где он работал (строит. отд. НКВД) были уже новые люди.

Впрочем папа сам не мало потратил сил, чтобы всегда оставаться в тени. И конечно он преуспел в этом. Он любил говорить: "И чем неизведанней тем счастливей". И в то же время он был признанным русским инженером, участником многих известных строительств. Он участвовал в строительстве Ливадийского дворца, дома СНК и СТО в Охотном ряду, всех новых домов НКВД, московских газоубежищ, кронштадских укреплений и т.д. Но, для нас всех его родных и людей его близко знавших, был прежде всего строителем грядущего царства чистых человеческих отношений, где каждый будет "как звезда друг перед другом". Не потому, что это был мой отец и мне свойственно усиливать его достоинства, но говоря совершенно объективно, наблюдая его много лет и критическим взором, я повторю, что это был замечательный человек по своим душевным качествам. Легко жилось на свете, когда думаешь, что есть вот такой человек как папа. Станет иной раз неприютно на душе, - подойдёшь к нему и точно перейдёшь на солнечную сторону жизни. От него я всегда уходил внутренне окрепшим и успокоенным. И хотя я сам его хоронил, но кажется вот-вот кашлянет он в соседней комнате. "Мой ум упорствует, не верит, жить желает, меня ничтожеством могила ужасает".

Но странное дело - в самом ужасном в смерти есть проклятое?[нрзб] обаяние  исчезновения. Среди глубоких и стойких потребностей человека - любви, голода и т.д. есть ещё "рефлекс удава", потребность радикальной перемены своего существования. Вероятно, в человеке заложено много жизней, а не одна и человек, смутно ощущая множественность, многомирность своего бытия, рвётся жить во все стороны, в десяти судьбах и личинах, а не зажаться в рамках своих "паспортных данных", предопределённости профессии, службы и быта. Ты - поэт - посуливший миру разбудить в каждом "Индию чувств", поймёшь это чувство. Может быть, при коммунизме человек в жизни своей будет пробегать не одну, а несколько жизней, [нрзб] себя как разные плоды с одного ствола.

За последние дни я много думал о тебе. Мне больно, что никто не вспомнил о том, что исполнилось 25 лет твоей поэтической деятельности. Что-то вероятно препятствует поднятию твоего имени в общественном смысле. Я не хочу гадать о причинах. Ты сам наверняка понимаешь не хуже меня и, если нужно, сделаешь соответствующие выводы. Но поэт истинно живёт не один век и всегда по-разному. Ты поэт исторический и при всех условиях будешь жить и в будущем, для наших далёких потомков, хоть бы как страстное исповедание нашего времени во всех его противоречиях. Жаль, что многие этого сегодня не видят.

Прими же моё образное поздравление с четвертьвековой новой датой твоего кипучего труда. Как бы ты ни относился ко мне я всегда и издали любуюсь тобой, правдой и силой цветения человеческого твоего. Я люблю в тебе то, что не дано мне такой мерой - желанье жизни, жажда ее всей с пузыриками броженья.

Худо и тяжко мне сейчас живётся во многих смыслах. "Сулит мне труд и горе грядущего волнуемое море..." И хочется мне, чтобы по крайней мере жизнь хотя бы тебе улыбнулась какой-нибудь большой удачей, чтоб тебе было хорошо.

 

Обнимаю тебя, твой

преданный друг Корнелий

 

Берту поцелуй от меня

 

РГАЛИ 1604-1-8

 

"Узкое", 10 февраля 1959

 

Дорогой Илья!

Пишу тебе из "Узкого", где буду находиться до начала марта. Может быть ты слышал, что мне пришлось полежать дома недели три из за сердца. Не буду описывать подробностей. Это неинтересно. Я не ползаю перед жизнью на коленках, хотя и люблю её, прекрасную. Все же решил принять санитарные меры, чтобы по крайней мере, если жить, то вкушать всю её, жизни, полноту. Последние годы мои и даже, пожалуй, последние полгода озарены неким особо напряженным чувством бытия. Помнишь есть у тебя одно раннее стихотворение: "Выйдешь утром на воздух ветром целуя женщин..." и т.д. Или у Есенина: "Я по первому снегу бреду в сердце ландыши вспыхнувших сил" и т.д. Но есть и другое, что, может быть, принесли годы. Рядом с этими "ландышами вспыхнувших сил" - щемящее чувство скоротечности бытия, ускользания радостей земных. Пришли другие поколения, чтобы нам дать почувствовать и необратимость времени и новый трепет и пыл новой цветущей жизни. Вчера в  библиотеке раскрылся мне томик Тютчева на таких словах, душевную эмоциональную правду которых я, может быть, впервые сумел по- настоящему оценить:

И кто в избытке ощущений,

Когда кипит и стынет кровь,

Не ведал ваших искушений:

Самоубийство и любовь.

Я, дорогой друг, вероятно плохо кончу в жизни, потому что нелегко жить с обнаженными нервами. Тебе я очень благодарен за те слова, которые ты сказал мне и за те стихи, которые ты опубликовал в "Литературной газете". Надо было много пережить, передумать о своём и чужом, чтобы написать такие стихи. И подумалось: почему ты не пишешь лирику? Правда ты всегда любил рассматривать стихи, как тот строительный материал, из которого воздвигают дворцы, соборы и даже заводские здания (как в "Электрозаводской газете"). Но человек - поверь мне - сегодня нуждается не только в эпических полотнах и исторических драмах, в которых проходят перед нами картины внешнего мира. Нужно исследование и выражение мира внутреннего. Любовь читателя к Щипачеву, (а она несомненна,  книги его хорошо расходятся) объясняется именно тем, что он говорит о том главном, о чем другие молчат или не умеют сказать. Кстати, Щипачеву (я говорил с ним) понравились стихи твои в "Литгазете". Ты так много пережил и перечувствовал. И мне ясно, что это сказывается за фасадом твоих эпических и драматических произведений. Правда, что в "годы культа" человеческое «я» мало могло заявить о себе. Но ныне иные времена. Я-то по крайней мере - собираюсь писать книгу  философско-автобиографического характера. В нее я собираюсь  включить и портреты констров, естественно и тебя первым. Я часто думаю о тебе, как о человеке, задуманном для цветенья во все стороны, но родившегося раньше чем коммунизм разрыхлит почву и навесит небо над таким цветением.

О, если бы я мог рассказать тебе о чем я думаю, почему кипит и почему стынет моя кровь, то я должен был бы взять в свидетели папашу Бальзака с его философским и насмешливым умом, который умел существо обнажать от всех попрятав[?нрзб] его.

Как радостно мне, что ты так чувствуешь красоту, так ещё романтичен. Ведь это и вносит изящество в отношения, которых, увы, уже нет у многих из нового поколения. Впрочем, не будем ворчать или судить его. В нем есть своя правда и критика её просто, как жизнь.

Обнимаю тебя, дорогой мой. Пиши мне по адресу: Москва В-17, почтовое отделение "Тёплый стан", санаторий Академии наук СССР - "Узкое" - мне.

Твой Корнелий

 

Я жизнь пью из кубка Моцарта и хотел бы этот кубок выпить за твоё здоровье. Поцелуй Берточку. Катя с Сашей в Москве. Но ездят и на дачу.

 

 

РГАЛИ 1604-1-248-12

 

22-III-61

 

Дорогой Илья! Пишу тебе из больницы (Институт терапии АМН), куда попал после месяца лежания дома. Сердечные приступы продолжались в течение десяти дней подряд каждый день. Надо было что-то предпринимать. 

Теперь меня погружают в электро-сон. Я ведь и спать совсем перестал в последние полгода.

Всякое положение даёт возможность взглянуть на прошлое с новой позиции. И вот, сравнивая себя теперь со своими соседями по палате (это инженеры, лётчики, прораб, актёр [нрзб] т.н. "простые люди"). Я вижу, как мы писатели нравственно разобщены, как мало всех интересует, если кто-либо заболел, замолчал и т.д. Рядом со мной лежит авиаинженер из Казани. Чуть ли не ежедневно (!) просто знакомые его друзей в Москве напоминают о себе (передают записки и т. д.). Словом, выражают человеческий интерес к его судьбе, считают необходимым его проведать, поддержать.

У нас, у писателей это и в помине нет. Очевидно годы "культа личности", взаимной сверки, проработки и т.п. тяжелее всего сказались именно на тех, кто занимался т.н. "идеологической деятельностью". У нас человек может замолчать на годы, на целое десятилетие и никто этого просто не заметит. И не говоря уже о том, что вряд ли кому-нибудь придет в голову в той или иной форме поддержать товарища.

Я как-то (летом) обратился к Борису [Б.Н.Агапов – прим ред], чтобы он поддержал меня в печати по одному вполне ясному поводу (как за полгода я это сделал в отношении его по его просьбе). Борис в ответ просто перестал ходить и даже звонить мне, чтобы избавиться от лишней "нагрузки". Пожалуй, у Веры [В.М.Инбер – прим ред],  больше других сохранилась (пусть иногда формальная), но потребность повидать товарища, близкого человека, дать ему частицу тепла.

Теперь я острей понимаю (хотя понимал и раньше), что причинил тебе боль, не написав статьи о твоем двухтомнике (о чем ты меня просил). Бывают иные минуты, когда так нужна ласка, хотя бы один жест дружеской поддержки. Особенно, когда ты заболеваешь и сразу вокруг тебя образуется пустыня. Но я, надеюсь, - как выздоровею - ещё вернуть тебе свой долг.

Я не хочу ничего дурного сказать о Боре. Мне было бы больно его потерять как друга. Их так мало осталось. И Борис меня по-своему любит, привык ко мне за долгие годы. Но потратить силы уже на эту дружбу, увы, уже не может. Ему легче написать о совсем другом человеке, "отметить новое явление", чем какую-то часть сил посвятить дружбе.

Впрочем, может быть, полезнее нам всем в качестве защитной реакции культивировать в себе "чувство пустыни". В конце концов человек всегда одинок перед лицом того, что мы называем вселенной. Любовь, искусство, это - безотчетные попытки нас, людей - преодолеть своё одиночество. В дни болезни, вынужденной изоляции мы только острее чувствуем это своё одиночество. Мне было приятно (и неожиданно) увидеть тебя соседом по №2 "Октября". Давно не соседствовали наши имена. Я порадовался тому, что ты здоров, в форме, снова начал печататься. Твоё письмо к интеллигенции Запада написано рукой мастера. Я узнаю её. Но вот что я хочу сказать тебе: сегодня меня оставляет холодная агитационная поэзия, доказательство того (и в стихах, и в прозе), что при социализме лучше, чем при капитализме. Мне думается, что эта тема уже исчерпала себя. Она доказана. Жизнью. Во времена Маяковского это ещё звучало. Сейчас - оставим это Сурковым, который больше ни о чем не умеет ни говорить, ни писать. Сейчас бы я острие  сатиры обратил внутрь, писал бы о лицемерии, ханжестве, мещанстве, словом о всём том, что с такой силой вскрылось на январском пленуме. Сейчас главное не уровень производства свинины, а нравственный уровень души. Сталин нанёс - и весь режим его - страшный удар человеческому в человеке. Это он растил, удобрял поле страхом, предательством друг друга, ложью, - рабов. Мы стосковались по человеческому достоинству, чувству внутренней независимости. В этом значение общественной позиции Паустовского, Эренбурга. Я не все приемлю в их писаниях. Но я им благодарен за то, что они, беспартийные, и только вооруженные одним своим талантом, одним пером завоевывать себе право "экстерриториальности". Это ободряет, внушает надежду всем нам. Коммунизму нужен цельный человек. Не помятый. Не покалеченный разладом со своей совестью. Нам, Илья, сегодня нужны Дон Кихоты. Напиши, друг, поэтому о современном Дон Кихоте, поэму о самом себе. Беззащитность выше сегодня, нежели твердолобость. Я буду писать обо всем, что переживаю.

 

Обнимаю тебя

Корнелий

 

Поцелуй Берту. Моя Катерина - замечательный человек.

 

[Приписка]:

Если захочется ответить: напиши по московскому адресу. Катя передаст

 

 

РГАЛИ 1604-1-248-13 

 

Москва 1 февраля 1962

 

Дорогой друг! Я все время собирался с первых дней Нового года заехать к тебе на дачу чтоб поздравить тебя. Но, кажется, учусь дурным примерам. Вот уже целый месяц как плохая кардиограмма и повторяющиеся приступы держат меня в постели. В борьбе с отвратительными недугами (которые я рассматриваю как неопрятность) я решил даже завтра лечь в больницу недели на три-четыре для более основательного ремонта. Помимо того, что соскучился по твоему обществу, накопился ряд тем для бесед. Ты всегда был и остаёшься одним из того весьма узкого круга людей с которыми я могу обсуждать свои затаенные мысли. В некоторых отношениях ты как бы часть меня самого, так как наши биографии так переплелись в прошлом, что их уже не возможно отделить.

Прочитав твои стихи о женщине в последнем номере "Лит.Газ." Я порадовался тому, что ты снова взялся за перо. В этих стихах я увидел не столько образ женщины, сколько образ боли, которая выпала на твою долю в литературной жизни. В твоей заметке в журн. "Вопр. литературы" есть то же чувство муки, но не прикрытое твоим великодушием и забвением. Может быть не стоило это великодушие и забвение адресовать редакторше, которая писала, что твой "Пушторг" есть выражение "рамзинщины" и "бухаринщины" в заключении своей статьи. Осенью 1937 г. прямо призывала к твоему аресту. Впрочем, все это не тема для обсуждения в письмах. Я собирался приехать и привезти эту статью, которую ты, очевидно, просто начисто забыл - да вот бодливому быку бог рог не даёт. Я ещё надеюсь, что сумею восстановить своё здоровье и сам написать о нашей истории так, как об это свидетельствуют документы времени

Крепко обнимаю тебя.

Корнелий.

 

Дорогой Илья Львович!

Посылаю вам это письмо с опозданием - отправляла Корнелия в больницу, затормошилась и письмо пролежало несколько дней. Будьте здоровы, привет всему вашему дому. 

Ваша Катя

 

РГАЛИ 1604-1-248-15

 

25 февраля 1962

 

Мой дорогой друг!

Спасибо тебе за хорошее письмо. У меня и осталось только 2-3 человека, с которыми я могу поговорить начистоту. Ты один из тех, с кем я могу так поговорить.  Уже с В[ерой] И[нбер] я побоялся бы. Нет, не предаст, но ей хочется нравиться, как женщине. Мне [нрзб] хочется драться как мужчине. И болеть я долго не буду. Мне это сейчас совсем не по настроению. Повторяю, мне нужно быть прямолинейным и даже грубым. Если я заболел сердцем, то из-за необходимости внутренней перестройки. Вера И[нбер] не скажет ещё и потому, что я её предупредил в 1939 году, что он меня требовали, чтобы я "выдал" ее связи с ЛДТ [Лев Давидович Троцкий (Троцкий-Бронштейн), двоюродный дядя Веры Инбер воспитывался в Одессе в семье  М.Ф.Шпенцера, отца В.М.Инбер – прим.ред]. Как [переписывателя?- нрзб]. Во первых, я и под пыткой этого не сказал, во вторых, и "связей"-то не было. Сейчас мне кажется, что я живу в какой-то другой стране. Во всяком случае не в романтической стране Ленина.

Характерно, что понравились твои "Женщины" в "Литгазете". В них твоя боль, в признании твоем так лечил, умерял свою боль. Ну а как умерить её иначе?

В твоей статье в "Вопросах литературы" (№1) больше твоего великодушия нежели правды. Трагедия - невозможность. Это - изображение внешнего. Возможны или "Женщины" или "Засыпаю. Но в пять глаза открываются сами". Но больше всего великодушия в статье, где ты говоришь о даме, которую ты сравниваешь с С[нрзб]. Очевидно ты начисто забыл её статью в №8 "Литобозрения" 1937, где эта дама призывала открыто к твоему аресту и о "Пушторге" писала, что это концепции Рамзина, Бухарина и т.д. Дело не в даме, а в том как забывчив, как великодушен может быть поэт.

Я завидую тебе, что ты живешь встречей с Крымом. О, как бы я хотел уметь ожидать[нрзб]. О, как это прекрасно. Я живу другими словами и запиваю их серной кислотой. Это слова Маркса: "Нынешнее поколение напоминает евреев, которых Моисей ведет через пустыню. Оно должно не только завоевать новый мир, но и сойти со сцены, чтобы дать место людям созревшим для нового мира" (это из "Классовой борьбы во Франции").

Обнимаю тебя и Б[ерту] Я[ковлевну]

Корнелий

PS Федин - тоже Тамара Ивановна, но в штанах. У них одна забота - комфорт,   [нрзб].

Перечти Тацита (о Тиберии) и ты поймёшь, что все это позор нашего времени.

"Береги в себе презренье горячей горечи букет"

 

РГАЛИ 1604-1-248-17

 

Москва, 25 марта 1963 г.

 

Мой дорогой Илья!

Получил твоё письмо, в котором ты упрекаешь меня, что в "обойму" положительных героев советской литературы (перечисленных в статье "Вкус к анархии"...) я не включил твоего героя Кирилла Чохова. Ты объясняешь это тем, что ты "штрафник", а я плохой тебе друг, если из перестраховочных мотивов тебя не упоминаю. Ты пишешь, что все твои знакомые относятся ко мне с презрением. Почему собственно я этого не совсем понял из твоего письма.

В "обойму" имён я вставил только тех, которые приобрели всенародную известность. И эту "обойму" я не вставил героев ни Н.Погодина, ни положительных героев Ал.Толстого, Леонова и многие другие имена десятков писателей. Мог бы я вставить в эту "обойму" Кирилла Чохова? Да, мог. Но честно признаюсь, что это не пришло мне на память, е.к. его имя не стало ещё героем народной молвы, как, допустим, Чапаева или Теркина. Допустим, у Горького такими героями народной молвы стали Павел Власов и Андрей Находка, а не коммунист Кузнецов в романе "Жизнь Клима Самгина". Ты меня заставил вспомнить, что я забыл таких шолоховских героев народной молвы, как Давыдов или Нагульнов.  Я назвал имена героев первых пришедших на ум, не ставя себе задачей дать исчерпывающий список даже самых широк известных по литературе героев. Может быть я в чем-то и повинен перед тобой, если забыл Кирилла Чохова. Но искренне говорю тебе, что в данном случае просто забыл о нем также, как о шолоховских героях или героях Ал.Толстого. По правде говоря, я и не думал, что можно придавать значение упоминанию или неупоминанию того или иного имени в статье. Ведь набор имён это только иллюстрация к определенному положению или мыслям статьи. Мне и в голову не пришло, что это может тебя задеть. И, разумеется, не может быть и речи о том, что я не упомянул твоего героя из перестраховочных соображений, что ты якобы "штрафник". Всегда во всех своих работах общего характера по литературе или по теории поэзии я никогда тебя не забываю. Я только что, по просьбе Бажана, написал для Украинской энциклопедии о литературе народов СССР. В этой статье, как и в статье для БСЭ я, разумеется, пишу и о тебе.

Тебя, очевидно, особенно задело то, что я не упомянув Чохова упомянул Теркина, хотя Твардовский и "плюнул мне в лицо", как ты пишешь. Но, дорогой Илюша, надо же в конце концов различать личное и общественное. Не могу ж я сводить счёты в своей литературно-критической работе. Сколь неприятен мне в личном общении Твардовский, человек надменный, самоуверенный и мстительный, но нельзя же отрицать того, что его Теркин действительно стал героем народной молвы. Это тот Русский человек, который и "в огне не горит и в воде не тонет". Это было и осталось на устах миллионов людей. Во всяком случае, в моем представлении это не "затхлый" герой, как для тебя. Что касается поведения Твардовского в отношении меня, то я могу быть выше этого потому, что в нравственном отношении считаю себя человеком более широким и великодушным. Вспомни историю ссоры Хлебникова и Маяковского. В последние два-полтора года Хлебников всюду поносил Маяковского как якобы вора, который присвоил себе его рукописи и обокрал как поэта. В 1919 г. Хлебников действительно передал Маяк. рукописи потому, что Маяковский собирался издать Хлебникова подобно тому, как он издал себя "Все сочиненья Маяковского". Для подготовки издания Хлебникова Маяковский привлёк двух своих опоязовских приятелей лингвистов Якобсона и Винокура. Но скоро Якобсон уехал на дипломатическую работу в Прагу, а Винокур - в Ригу. А потом сам Хлебников, который писал: "некто большой с железной челюстью", художник Митурич и ещё целая компания (среди них, помнишь, Алевэка и его книжку "Нахлебники Хлебникова") начали публично травить Маяковского, как якобы плагиатора. Бедняга Маяковский был этим страшно сконфужен и я сам помню как на его публичных вечерах он, который так здорово умел парировать реплики, терялся, когда ему задавали вопрос: "Куда вы подевали рукописи Хлебникова?" Когда Маяковский в первый раз поехал за границу, то он в Риге взял расписку у Винокура, что эти рукописи взял у него Винокур. И Г.О.Винокур дал ему такую расписку. Когда Маяк. приехал в Берлин, то просил туда приехать Романа Якобсона, который тоже дал такую расписку. Маяковский бережно все это хранил в своём архиве. А потом когда Винокур вернулся в Москву рукописи были обнаружены в сейфе лингвистического кружка. Все они потом попали в руки редактора хлебниковского 5-томника Л.Н.Степанова. Но Степанов почему-то умолчал об этой истории, хотя она весьма любопытна и очень хорошо рисует самого Маяковского. И несмотря на то, что Хлебников в последние год-полтора не подавал ему руки, мерзавил как только мог и действительно "плевал ему в лицо" (попуще, чем Твардовский мне). Тем не менее Маяковский проявил истинное благородство и великодушие. Когда умер Хлебников Маяковский написал о нем статью, где необычайно высоко оценил его как поэта для поэтов. Ты должен помнить эту статью.

Что же будет, если мы не думаем отделять наше отношение к личности писателя от его произведений. Достоевский презирал Тургенева не только как человека, но и его манеру письма. Однако в своей речи о Пушкине, которую он произносил в нынешнем Колонном зале, назвал Лизу из "Дворянского гнезда" одним из высших типов русских женщин наравне с онегинской Татьяной. Тургенев прослезился в перерыве хотел пожать руку Достоевскому, хотя они не разговаривали, но Достоевский сделал вид, что он не заметил Тургенева. Словом, можно много привести примеров, которые больше говорят моему уму и сердцу, нежели пример того, как в литературе отражаются личная вражда, приятельство и т.п.

Я тебе друг в более глубоком и человеческом смысле. Нужно ли мне раскрывать эти слова? Ведь наши жизни так тесно переплелись. В своей второй книге "На рубеже двух эпох"  (20-е года) я, как ты знаешь, задумал дать литературные портреты своих друзей и тебя в первую очередь. Необходимость зарабатывать деньги, выполнять планы по Институту - все это мешает мне вплотную взяться за эту книгу, которая ляжет потом на мой стол летом или осенью. Ведь у меня и много написано о тебе, листа 4-5, рядом с мыслями о тебе, рассказом о твоем творчестве мимоходное упоминание твоего героя в "обойме" не имеет значения. Например, моя фамилия почти никогда не упоминается в критической "обойме", и мало горя мне от того. Сегодня волна общественного внимания отхлынула от всех нас. Даже от Агапова или Инбер, которые больше "на виду". Но будут еще приливы и отливы. О Есенине не писали четверть века, однако он возродился. И книга его стихов сейчас издана во всех странах Европы и Америки.  Больше верь в свою звезду и тогда легче будет на душе. Что касается тех людей, которые хотят нас как-то поссорить или отравить ядом сплетен наши отношения, то скажи им, что наш союз есть факт советской литературы. О нем будут судить  судьи будущих десятилетий, а не по случайному принципу почему я забыл упомянуть твоего героя или героя Шолохова.

 

Крепко обнимаю тебя, дорогой, твой Корнелий

 

P.S. Это письмо я продиктовал в постели лежа. На 4-5 дней меня уложил врач из-за сердца. Был ряд приступов. Я на встречах нигде не бываю. Не знаю буду ли на Пленуме. Прости, что не сразу тебе ответил из-за болезни. Моя заметка о «Студии стиха» в «Лит. России» набрана месяца 2 тому назад. Но что-то им раньше мешало. Сейчас из-за последних событий ее продвинули еще недели на две. Но уверяют – эта рецензия обязательно пойдет. Поцелуй Берту.

К.

С нового года я живу постоянно в Москве. Все время собираюсь к тебе специально приехать. Позвони мне!

 

 

РГАЛИ 1604-1-21

 

Ленинград 17-XI-63

 

Дорогой Илья!

Спасибо тебе за поздравительную открытку. Я её получил уже после октября. Был в Малеевке в эти дни с Катей и Сашей. Вернулся 10-го и тотчас уехал в Ленинград, вызванный телеграммой жены Кая - Екатерины Михайловны.

Кай доживает последние недели, а, может быть, и дни. Он в госпитале уже несколько месяцев после кровотечения в июле. У него острая сердечно-легочная недостаточность. Нечем дышать. Легочная ткань переродилась, омертвела. А небольшие части (нижние) лёгких, способные окислять кровь - воспалились. Началась казеозная пневмония (т.е. распад легочной ткани). Кай дышит только чистым кислородом. Но интоксикация так глубока, что и он мучается и  задыхается. Цианоз. Невыносимо смотреть на все это. И это мой первенец, мой сын. Он стоически, с благородным достоинством несет свои страдания. Он обливается потом. Каждые два часа ему меняют рубаху. За ним самоотверженно ухаживает его жена - врач Екатерина Михайловна. И буквально сутками просиживает у его кровати.

А где же его мать, Кина? - спросишь ты. Она лежит в другом отделении того же госпиталя. Кина тяжело больна. У неё был тромбофлебит на обеих ногах. Сейчас у Кины обнаружена громадная раковая опухоль в брюшине. Она очень исхудала. Температурит. Это значит, что происходит тоже распад тканей.

И сын и мать ничего не знают друг о друге, как и о своём состоянии. А я стоял в их новой квартирке с окном на широкую Неву и думал: они оба уже сюда не вернутся и больше никогда не увидят ни блеска этой громадной - точно рыбина - реки, не сядут вместе за этот стол с новой скатертью. И Кина, и Кай кончают жизнь почти одновременно. Впрочем для Кины, жизнь которой вся была в Кае - теряет свою цель и содержание.

Прости, что я тебя обременяю этими мнениями и этими картинами. Но ты их обоих знал хорошо. Том твоих стихов, подаренный Кине, стоит у её изголовья и она именно тебе просила передать свой самый сердечный привет.

Я постараюсь зайти к тебе, как вернусь. Я прочёл книгу О.С.Резника [Резник Осип Сергеевич (1904-1986) с 1942 г. был зав.отделом критики и публицистики в журн. «Новый мир». Вероятно, имеется в виду книга Резника о творчестве И.Сельвинского - прим ред.].  - все 40 листов - очень внимательно, с карандашом в руках. И скажу - дай бог, чтобы она только вышла. И поскорее.

В последний раз я ушёл от тебя с какой-то тяжестью на душе, хотя раньше всякая беседа с тобой вливала в меня чувство широты, свободы, поэзии, что присуще твоей душе.

А в последний раз ты мне рассказал гадости Асмуса и я подумал: кому же ты веришь мне или этой бесноватой даме Т.И.? Неужели тебе нужно предоставить принципиальные выводы комиссии С.Щипачева, который занимался этим делом. Кстати на комиссии Т.И. отреклась от всех своих слов. Как же прилипчива эта отвратительная грязная клевета, если даже Берта сказала мне: "Тут ты виноват". Но в чем, спрашивается?

Я не могу все это долее терпеть. Напиши, наконец, В.В.Виноградову и спроси - почему его именем оперируют в этом грязном деле?

Воздуху! Воздуху! Мне и моему умирающему сыну не хватает воздуха. Мне наплевать на престиж. Выше всего я ставлю истину. И буду бороться за то, чтобы всякие асмусы не смели пачкать меня. Я найду форму привлечения и его к ответственности.

Итак Кай и Кина... Родные и близкие мне люди. Моя молодость. И долею - твоя. И Ленинград с его мокрым снегом, пронизывающим ветром. Здесь и в 8 утра все ещё темно. А ведь месяц веселый, революционный.

 

Обнимаю тебя, брат мой,

твой Корнелий.

 

РГАЛИ 1604-1-248-24

 

Москва 15.01.1964

 

Дорогой Илья!

 

Спасибо тебе за твои замечания по автобиографической повести "На литературной дороге". Я поду­маю над ними, хотя с большинством и не согласен. Объясню почему.

Начало у тебя вызывает возражение ввиду моего признания, что для занятия литературной критикой у меня не хватило многих талантов.

И прежде всего таланта мыслить. Конечно, если мерить по многим нынешним примерам, я не из последних. Но мерюсь не по ним, а по Герцену.

Об этом и пишу позже. Повторяю, мне ближе Пушнин, Гоголь, Толстой, которые весьма строго ценили свой труд. Может быть это связано и с характером моих занятий. Иные поэты писали о себе по-другому. Напр. У.Уитмен, сам о себе опубликовал статью как о гениальном поэте. Такая сила самоутверждения мне недоступна. В конце жизни мне особенно видно, что я вовсе не достиг в литературе того, к чему стремился.

Не могу при этом все сваливать на годы "культа личности". Разумеется, внешние обстоятельства имеют громадное значение. Вообще, я - при том, что происходило в эти годы давно мог бы и не жить на свете.

То, что уцелел - чудо. Но Гоголь прав, когда писал, что нельзя ссылаться только на "тесные обстоятельства". Так или иначе, я себя стремлюсь судить очень строгим судом истории. Стремлюсь посмотреть на себя из завтрашнего дня, и очень трезво. Если и перегнул в самокритике, то пусть меня поправят другие. Хуже, когда поправляют самомнение.

Ты усмотрел нескромность в том, что я указывал адреса домов, в которых жил. Возможно, что это никому не интересно, но это невольная дань милым и очаровательным иллюзиям детства. Мы живем этими иллюзиями, потому что они нам дают ощущение того, что мы наивно называем счастьем и, что более зрелом, а тем более пожилом возрасте, может окрасить только лишь редкие мгновения.

Кроме того, мне хотелось передать читателю чувство контраста ме­жду идиллической поэзией детства (каким оно осталось в моей памяти) и грубой, безжалостной правдой жизни, с какой я столкнулся, когда, выражаясь высоким стилем, - вышел в мир.

Почему даю зарисовки разных писателей с которыми встречался, а не сосредоточил главного внимания на конструктивизме и конструктивистах?

Отвечаю: потому, что, во-первых, конструктивизм и в моей, как и в твоей жизни был только этапом, а не составил содержания всей моей жизни. Во-вторых, о конструктивизме и конструктивистах я буду писать целую книгу. Здесь достаточно только краткое упоминание. В-третьих, зарисовки встреч с другими писателями - автобиографическое свидетельство разнообразия моих встреч и контактов. Согласен, что они бедны. Согласен, что зарисовка Горького - банальна, сделана по-журналистски, в духе бытующих о нем представлений. Горький сложней, противоречивей. Попробую написать воспоминания о встречах с ним. Но сейчac это не напечатают, как невозможно опубликовать воспоминания о Фадееве (так мне сказали в ЦК).

О тебе. Отметил брюсовскую черту - трудолюбие. В моих глазах - важная черта. Тебе не нравится - вычеркну. Ты пишешь: писание стихов - мое дыханье. Верно. Вообще нет такого в жизни, чего бы я не мог отнести к тебе - все самое хорошее. У тебя есть покоряющая черта, все видеть, в том числе и самого себя, в романтическом ореоле. В тебе го­рит огонь возвышения и утверждения - во мне он, увы, угасает. Я и се­бя вижу, по преимуществу, в критическом ореоле. В древности называ­ли материалиста Демокрита философом смеющимся, а Гераклита  —  плачу­щим.  Ты материалист Демокрит. Я - Гераклит. Я стою у реки жизни, прислушиваясь в душе к немолчному шуму, который образует безостановочно низвержение её в бездну небытия. Я стою равнодушный к сегодняшней славе или известности, ставший, почти уже не чувствительным к мнению о себе других. Почти равнодушный к посмертной моей репутации.

Зачем я тогда написал автобиографию? Но в ней я не оправдываю себя и не защищаю. Я просто рассказываю о своих встречах и впечатлениях, о своих мыслях и настроениях без чувства трагедийности (о котором ты пишешь), но скорее с чувством стыда, потому что приходится выно­сить на люди, что-то свое интимное. Почему написал? Попросили и напи­сал. Но в груди, честно скажу, струится "холод тайный". Это не значит, что я прекращаю работу, что у меня нет планов на будущее - во­все нет. Пока человек жив - жизнь имеет свою логику самоутверждения и самовоспроизведения. Но не для кокетства перед самим собой и не по зову минутного настроения я все чаще вспоминаю Лермонтова:

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть:

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

Но не тем холодным сном могилы... и т.д.

 

Так-то, мой дорогой, неизменный друг Илья!

[Приписка от руки] Прости, что настукал письмо на машинке, а не написал от руки. Так бы не разобрать мою мазню. Берегу твое время. Еще раз спасибо за твое письмо.

 

Обнимаю Корнелий

 

РГАЛИ 1604-1-248-28

 

Паланга 17.07.1965

 

Дорогой Илья!

 

Оторвавшись от всех и вся я очутился на берегу холодного моря в Литве. В день праздника  25-летия вхождения в СССР. Достижения, эти действительно громадные. Довольно назвать одну цифру: промышленность выпускает продукции в 16 раз больше, чем в старой Литве. В 16 раз! Было на полях 400 тракторов. Сейчас 25000. Но праздник в Вильнюсе. Здесь – курортный городок. Весь в зелени. Очень милый. Точно игрушечный, чистый. Я в санатории «Юрате». Это производное от «юре», т.е. море. Санаторий в общем-то плохой. Главное здесь, как на всяком морском курорте – пляж и море. Но я не купаюсь. Приехал я, чтобы переменить обстановку. Но, увы, от себя не уйдешь и меня томит одиночество, иногда переходящее в отчаяние. В Москве держала работа в норме, а здесь как все нахлынуло и старость приступила неотвратимо. Но, бог с ней и с ним.

Как твое здоровье, дорогой? В прошлом году здесь отдыхал Вотчал. Сейчас я встретил Мартынова. Он живет у какого-то художника на даче. Заходил Венцлова и неизменный Чагин.

Шлю тебе привет, обнимаю тебя

Корнелий.

Привет Берте и дочерям